Entry tags:
Очень длинный отрывок из длинной повести. (мне кажется, ко времени)
Его воодушевляла гражданская война.
В детстве он редко вступал в споры. Сначала авторитет отца казался незыблемым, потом боялся его насмешки, неосторожного ранящего слова, которое злорадно подхватывала старшая сестра.
А тут война - не просто спор одинокого. Он чувствовал поддержку за плечами таких же юных, с горящими глазами, обветренным ртом. Наконец ему не важно было, как достигается его правота, не словом, не кулаком даже. Он видел себя мифическим героем - на скаку, рубить шашкой, стрелять, плескать холодной водой на разгоряченное тело, чутко дремать под звездами возле пулемета, петь песни про боевых коней, оставленную подругу, про погибших друзей, ждущих отмщения.
Враг представлялся ему алчным, толстым, пожилым, обязательно в зимней шубе. Как на листовке из времен войны четырнадцатого года. Или царем на парадном портрете - с аксельбантами, в белом мундире.
Если раньше он хотел переубедить, то сейчас - просто уничтожить. Сам себе удивлялся, откуда взялась в нем такая кровожадность. Кошек не душил в детстве, не стрелял на охоте. Жалел лошадей, но не всадников.
Детская обреченность перед несправедливостью мира сменилась уверенностью в победе над нею.
В детстве ему было стыдно перед нищими, и за них было стыдно тоже. Думал, что никогда бы не попросил хлеба, лучше бы умер, но не унизился клянчить, руку тянуть, заглядывать в глаза, плакать.
Он ненавидел этих нищих больше, чем жалел. Ненавидел за въедливую печаль, отравлявшую вечерний чай с пирогами и теплую постель.
Вот еще несколько лет, и не будет нищих, все будут сытые и гордые. И даже воспоминания о них сотрутся.
Его уверенность поколебалась впервые от недоверия деревенских. Не рады были, хотя белый отряд, стоявший тут неделю назад зверствовал - и бил, и запасы отнимал.
- Кому радоваться? Ну один отобрал, другой отберет. Воевали бы в городах у себя. А мы сами проживем-перебьемся как-нибудь, - бубнил мужичок.
Иван стоял рядом с командиром, топтал снег худыми сапогами, не знал, что ответить. Наганом в зубы - за что? Они же другие, защитники, а он народ, никак нельзя. В нем поднималась отчаянная злоба, он кровь проливал, оплакивал товарищей, мерз, голодал, убивал - ради него, этого худого кривого мужичонки. А тот стоит в своих рваных валенках, неграмотный, упрямый, недоверчивый и возражает.
Его круг правильных борцов вдруг сузился, потерял бесконечные немые ряды тех, ради которых...
Он входил в деревню Ланцелотом на белом коне, ждал восхищения, благодарности.
В щели ставен глядели испуганные бабы, прятали дочек. На площади перед церковью стояли мужики, не снявши шапок. На колокольне застыл мальчик - ждал знака. Ему махнули рукой - спускайся. Без звона обошлись. И вот теперь так и говорят: не надо вас никаких, ни красных, ни белых, ни за царя, ни за народ. Смелый мужичок. Командир не удивился, агитировал простуженным голосом: землю крестьянам, мир, братство... деревенские молчали.
К командиру протиснулся один: у нас тут образованный есть, с ним потолкуй, а нам некогда тут стоять. Вон в той избе квартирует, - показал он. Народ стал расходиться.
- Стой, лошадей накормить. Женщин не трогать - в расход пущу. Людей по избам, а ты проверь, кто это у них схоронился, - приказал командир.
Иван пошел с мужиком.
- Идите впереди.
Напрягся, глядя в сутулую спину мужика, тулуп на нем был грязный, порванный, валенки хрустели на снегу.
Вошли в избу, метнулась баба, заслоняя маленькую девочку. Иван напрягся, наган в руку.
На полатях лежал худой человек, испуганно приподнялся.
- Я не военный человек, не шпион, болен, тиф у меня был, застрял тут с тифом, - скороговоркой прохрипел он, - у меня документы есть, вот и паспорт, и доктор написал заключение, я беженец.
- Я же не арестовывать вас пришел, что вы так испугались? - Ивану был противен его страх.
- А вы не испугались бы? Вваливается человек с наганом, я, знаете ли, не любитель оружия.
- Ах, не любитель! Я тоже не любитель. У вас есть другие способы борьбы?
- Почему борьбы? Почему обязательно борьбы, войны, революции!
Он протянул документы. Клим Самарин, адвокат.
- Как вы попали сюда?
- Бежал с женой на юг, из России вон. Заболели тифом, жена скончалась, а меня господь теплит еще.
Иван вышел командиру: сочувствующий, после тифа, напуган.
- Расходный? Присмотри за ним.
Иван взял вещьмешок и пошел устраиваться в избе.
Первый раз он попал в крестьянскую избу в детстве, ездил с отцом по деревням - отбирали сообразительных в училище на государственном довольстве.
Изба показалась ему смрадным адом. От запаха тошнота подкатила к горлу. Не мог пить, ему казалось, что он сейчас заразится от кружки и умрет. С черного потолка свисали тряпки, пучки сухой травы. Теснота, на лавке лежал полумертвый старичок, вонял перегаром. Женщина гремела горшками у печи. Он хотел быть Куком, Магелланом среди диких чужих людей, и вот такая возможность представилась ему, но совсем не радовала.
Отец воодушевился: вот, смотри, как народ живет. Нам, интеллигенции, надо вытащить его из этого скотского состояния. Как вытащить? А они сами? Пьют, в доме не чисто. Смотрят на отца, не понимают ничего. Нет, не отдадут сына в город, корову надо пасти, сено косить...
- Летом приедет, накосит тебе, отдай в город на учение, на всем готовом будет. Зимой тебе же лишний рот на печи сидит.
- Неее.
Война погасила в нем брезгливость. Пил из речки, не мылся неделями, ковырял ножом грязь из под ногтей. Но чувство отделенности от крестьянского народа не прошло. Он был воодушевлен, видел себя спасителем на белом коне. Но не мог представить их дружбы, родства ему не о чем было говорить с ними. Ему казалось, что и чувствовали они иначе, и мир их, простой, практический, был лишен красоты навсегда.
Вот и сейчас, подозрительно осматриваясь в чужой избе, он был надменно молчалив.
Попросил кипятку, у него была своя кружка.
Клим Самарин вопросительно смотрел, ждал допроса.
Иван старался расспрашивать равнодушно, скрывая любопытство.
- Товарищ Самарин, у нас, конечно, к вам есть неприятные вопросы. Тут белые стояли, что ж вы с ними не ушли?
- Видите ли, я не хотел быть обузой. Да и признаться, с ними тоже не по пути оказалось. Озверели. Такие же, вашего сословия, наверно, со своими идеалами. Повесили на колокольне двух сорванцов, которые с голодухи у них что-то там украли! А мать их, когда пощадить просила - кнутом по лицу. Глаз выбитый на снегу, видели такое? Я, признаться, впервые. Поеду с ними, разговоры пойдут, про русское благо и великое будущее... Господи, когда же вы все успокоитесь? У вас не останется никого, - голос его сорвался в хрип.
В неровном пламени свечки его худое серое лицо показалось Ивану лицом пророка. Как из Библии с гравюрами Доре.
- Останется, мы жилистые, закаленные. Вот увидите.
- Не увижу, - отрезал Клим неожиданно твердо, - давайте спать. Сторожить меня будете.
Иван устраивался на полу - постелил соломы, набросил шинель.
За печкой женщина укладывала девочку спать, храпел старик, повизгивали собаки. Иван свернулся клубком, наган по рукой. В избе было тепло, солома пахла летним лугом, васильками. Клим стонал и дергался во сне.
Стояли еще пару дней. Днем Иван был занят - фураж, зерно, агитации, расстрелы. К вечеру разговоры. Клим был рад поговорить, намолчался за пережитое время, торопился, нервно тряс руками, подыскивая слова.
- Вы были в Европе? В Париже кажется, что все эти события - взятие Бастилии, Термидор - были поставлены в театре. Гильотина, срезанные головы в корзинках бутафорские. Потому что они так спокойно в музеях смотрят на свои события.
Да, нищие на улицах, волнуются рабочие. Но, знаете ли, общественные катаклизмы у них не изменяют характера, вкуса к жизни, да, да, мелочного вкуса к ежедневности. Кафе, букеты фиалок продают на каждом углу. Даже в революцию - каждый день казнили, но фиалками торговали беспрепятственно, я читал.
А у нас что? Ежедневность презренна! Недостойна духа ни у вас, революционеров, ни у православных радетелей, которым царство божие необходимо на завтра. Размеренность разума недостойна, науками надо заниматься непосильно, все спозаранку, без завтрака и без ужина.
Недостойно и развлечение души - она искусства большого требует. Ни канкан плясать, панталонами трясти, нет, русский человек нуждается в великом печальном искусстве, где обязательно любовь и смерть соседствуют.
Только вчера, великое, и завтра, тоже великое, а между ними - метания, на одно опереться, другое поднять. И так сотни лет, миллионы страстных людей застряли на всем нашем хмуром пространстве.
А как быть другому, отличному от вас, филистеру, мелочному маленькому человеку, у которого чай с вареньем, канарейки в клетке, прогулки неторопливые, духовой оркестр в городском саду - и ничего не надо больше? Где бы ему схорониться, переждать среди ваших великих идей? Он не сирый нищий в болоте, которого спасать надо. И не враг жирный, которого бить. Он спокойный размеренный труженик. Ну не подходят ему ваши идеалы ни с какой стороны. Фиалок он хочет. А вы продолжайте, рубите головы....
Клим бессильно взмахнул рукой и замолчал. Дышал тяжело, напряженно.
- Помните у Толстого - князь Андрей Болконский беседует с Пьером. Они едут на пароме, Пьер вернулся откуда-то и возбужденно рассказывает, как он улучшает жизнь крестьян, как он переделает мир. Удивляется, что Болконский равнодушен к его устремлениям. Князь же возражает ему, что он занимается улучшением своей жизни. Помните? Перечитайте на досуге! Хотя какой у вас досуг! Так вот, вы Пьер, а я Андрей Болконский буду. Вот через сто лет беседуют они в чужой холодной избе. Голодные, измученные, рядом - мужик, тоже голодный, и злые все! Мог ли Толстой предположить, что мы все такие злые будем?
Вот посмотрите, Иван, падут ваши враги, нет, я неправильно выразился, проиграют Россию. Станут нищие, обездоленные - ну в общем все ваши подходящие определения тут - de juri и de facto. Что с ними делать будете? Вольются они в строй ликующих с киркой в руках? Сомневаюсь. Придется их убивать. Как потом жить будете, наубивав столько? Не в массовом масштабе говорю, нет. Вы лично! Как будете смотреть в глаза родным? Или у вас уже нет родных? Всех перебили вы и подобные вам? Ваши учителя в гимназии этому учили? Ваш отец учил? Эх, да что говорю, расстрелять меня за такие слова. Сейчас, чтоб не мучился тут, лежа в проклятой избе!
Подошла девочка, принесла ему пить горячий отвар, - спасибо, дочка, иди скорей. Иди к матери, не сиди с нами.
- Детей хоть не троньте!
Иван лег спать.
Пьер! Не Ланселот, не архангел Михаил, даже не всадник Апокалипсиса, Пьер - жалкий болтун, неуверенный гуляка, толстый слепой простодушный рогоносец, пошляк даже. Обидно.
А он значит Болконский, вместо ранения на Бородинском поле - тиф, да, и жена умерла. Ему теперь герань на окошках и канарейки в клетках.
Вдруг вспомнил мать, как перед зимой вытаскивала в сад свои цветы в горшках, чистила, наполняла новой землей... Как сушила изюм, как зимой он тыкался носом в замезршие простыни, развешанные во дворе. Он задремал, во сне проносились горячие кошмары, но скоро и они исчезли, видения светлого детства не пришли после, он проснулся в темной избе. Храпели люди, шептали во снах...
- Вот я хотел бы продолжать свою привычную жизнь, чтоб мое не отбирали, чтобы я мог жить в своем чистом доме, играть на фортепьяно, встречаться с друзьями, пить чай на веранде. Я шесть лет учился в университете, я работал, много работал на пользу Отечеству. И да, у меня были слуги, да. Не крепостные, я им деньги платил, не порол, кухарок не зажимал в углах, - Клим говорил тихо, неторопливо, даже насмешливо, - а вы? Вы же за чужое, незнакомое, неприятное боретесь тут? Вы ведь человек моего круга.
- Безусловно, согласен с вами, несправедливости много, и бедности, и немоты в народе. Но это не ваша бедность, вы же сами не захотите в мужиком за одним столом сидеть, сестер за него замуж выдать? И как он жить не захотите? Ну и придет он на ваших штыках и будете все в лаптях ходить? Напиваться, бить жен, вместо грамоте молитвы скрипеть? Этого хотите?
Вспомните историю, как народолюбцы царей бомбили, ходили в народ, в Сибири гнили, и что? Лучше стало? А вы сейчас нас перестреляете, нас, которые хоть какой-то цивильный порядок понимают, много грамотных останется вашим мирным справедливым обществом управлять?
Народ сам управится, стало быть? В масштабах всей огромной России? Вы это себе ясно представляете? Пока ваш рабочий выучится, кто управлять будет? Справедливо, прогрессивно, как же, европейскую справедливость обеспечит, как в Швейцарии.
Иван жадно слушал, вспоминал споры в отцовском доме, искал там ответа, что вот да, постепенно - этого отец хотел. Добром, просвещением.
- Вот оно, это важное слово "постепенно". А война - это не постепенно. И кстати, постепенное не вышло. "Умом Россию не понять"? Рюриковичей звать, вроде как золотой век был при них? Или это опять вороватое историческое вранье? Тогда ведь и батогами били, головы рубили?
- После войны - будем постепенно. Расчистить место. Начало - это всегда рывок. И вам не стыдно было перед кухарками вашими, что едят скудно, а у вас жаркое на столе? Даже в детстве? - спорил Иван.
- В детстве, говорите? Может и было. Но со временем ушло, быстро ушло. Помните, у Толстого, князь Болконский говорил Пьеру: головы жалко, а спины найдутся. Вот повторяю, вы Пьер, стало быть, а я Болконский. Вы видите возможность царства добра для всех, а я не вижу. Я вижу возможность добра для себя. Наверно если таких как я будет легион, то вот мы и составим уже ваше всеобщее добро, - Клим усмехнулся, - перечтите Толстого, господин красноармеец.
В голове проносились правильные убедительные слова, он жалел, что отец не может быть при разговоре, слушать, наклонив голову вбок и кивать, согласно кивать на каждое его слово.
Ему казалось с уверенностью, что он продолжит беседу, как если бы они сидели в гостиной, или на скамейке в саду - так же неторопливо, беззлобно, может, с легкой иронией. Ему нравился этот Клим Самарин, в другое время они могли быть друзьями, он вдруг впервые отчетливо увидел случившееся - революцию, войну - как несчастье, как потерю. Старый мир показался ему прекрасным, как мечтательные миры его детства. Это от подлости, это слабость, - он отгонял свои сожаления, вызывая в памяти битых колодников, голодных нищих и повешенных декабристов.
Пришло время уходить. Командир досаждал: о чем разговариваете? Агитируешь? Пара мужиков прибилась к отряду. Надо было решать с Климом - забирать, оставлять?
Иван спросил: до города можем взять, хотите?
- У меня к вам просьба. Я человек верующий, и сам не могу себе помочь, но надеяться на вашу помощь хотел бы. Я сейчас выйду к оврагу, а вы пристелите меня.
- Вы что, с ума сошли? Я не убийца!
- Не убийца? Ну хорошо, оставим это обидное слово. Я не предлагаю вам быть убийцей. Мне ведь не выжить, только мучиться осталось, и людей вокруг мучить, их доброту испытывать. Я вам в будущем мире не пригожусь, даже если выживу случайно. Вы можете считать меня врагом, а застрелить врага - это для вас благородное дело. Вот, совершите еще один подвиг. Я вам помогу - горячо зашептал Клим, видя его растерянность, - с ножом пойду. У вас все основания, свидетелей полная улица. Сделайте милость, дайте мне с женой, с моими родителями соединить души.
Клим засуетился. Спустил на пол босые ноги. С трудом встал - мелкий, худющий, с трясущейся головой, в грязном исподнем. Князь Андрей. Он проковылял к печи, хозяйка подбежала, схватила его за плечи: вашество, куды вам?
- Сейчас, сейчас, мне вот красноармеец поможет. Иван подхватил его, повел во двор.
- Давайте еще немного отойдем, к оврагу, - Клим вдруг обнял его, - вот здесь. Вы понимаете, да? Вы стреляете во врага ваших идеалов! Я вас всех ненавижу, милостивый государь.
Наган сухо щелкнул, и Клим повалился. Иван подошел, бесстрастно посмотрел в стекленеющие глаза. Спихнул сапогом в овраг и побежал на улицу.
Комиссар приказал в седло.
Он ехал медленно. Ему вдруг стало легко. Этот человек пытался разрушить его, повернуть назад, ослабить воспоминанием. Он стал мудрее и зорче, он распознал врага.
Беготня, стрельба, короткий мучительный сон, торопливые щи, озноб, боль - вот из чего состоят дни жизни Пьера Безухова 1921 года. Он устал. Всего три года войны - и уже смертельно устал.
Вдруг безумно захотелось перечитать Толстого. Вспомнил отцовский книжный шкаф, напряг память - на нижних полках стопки журнала "Нива", да, там он читал "Войну и мир", и "Воскресение"... Забирался с ногами в кресло, бархатная обивка потерлась, перетягивали летом пестрым полотном. Сестрам не нравилось - грубо, по-дачному.
Как давно это было. Вспоминал, как чужое, бегущее перед ним в кинематографе нелепое действо.
Отец любил "Севастопольские рассказы". Читал вслух детям. Иван страдал от таких вечеров.
Впервые он осознал неизбежность смерти, страданий, связанных с ней. Жизнь у Толстого представлялась мучительной чередой усилий без ясной стоящей цели.
Потом командир смеялся: Иван разговаривал во сне, упоминал Толстого. Через несколько дней в городе зашел в библиотеку спросить "Войну и мир". Полистал, нашел место - про разговор на переправе. Понимал с трудом, как на чужом языке, который учил старательно, но бездушно. Расстроился, рассердился на себя. В углу лежали газеты - вот его чтение. Полистал, окинул взглядом жалкие полупустые полки. Вот кончится война, что он будет делать долгими зимними вечерами? Опять привыкать читать. Привыкать учиться. Вдруг его охватил страх - не сможет, уже отупел, опростился. Иван вышел из библиотеки и пошел казармы.
В детстве он редко вступал в споры. Сначала авторитет отца казался незыблемым, потом боялся его насмешки, неосторожного ранящего слова, которое злорадно подхватывала старшая сестра.
А тут война - не просто спор одинокого. Он чувствовал поддержку за плечами таких же юных, с горящими глазами, обветренным ртом. Наконец ему не важно было, как достигается его правота, не словом, не кулаком даже. Он видел себя мифическим героем - на скаку, рубить шашкой, стрелять, плескать холодной водой на разгоряченное тело, чутко дремать под звездами возле пулемета, петь песни про боевых коней, оставленную подругу, про погибших друзей, ждущих отмщения.
Враг представлялся ему алчным, толстым, пожилым, обязательно в зимней шубе. Как на листовке из времен войны четырнадцатого года. Или царем на парадном портрете - с аксельбантами, в белом мундире.
Если раньше он хотел переубедить, то сейчас - просто уничтожить. Сам себе удивлялся, откуда взялась в нем такая кровожадность. Кошек не душил в детстве, не стрелял на охоте. Жалел лошадей, но не всадников.
Детская обреченность перед несправедливостью мира сменилась уверенностью в победе над нею.
В детстве ему было стыдно перед нищими, и за них было стыдно тоже. Думал, что никогда бы не попросил хлеба, лучше бы умер, но не унизился клянчить, руку тянуть, заглядывать в глаза, плакать.
Он ненавидел этих нищих больше, чем жалел. Ненавидел за въедливую печаль, отравлявшую вечерний чай с пирогами и теплую постель.
Вот еще несколько лет, и не будет нищих, все будут сытые и гордые. И даже воспоминания о них сотрутся.
Его уверенность поколебалась впервые от недоверия деревенских. Не рады были, хотя белый отряд, стоявший тут неделю назад зверствовал - и бил, и запасы отнимал.
- Кому радоваться? Ну один отобрал, другой отберет. Воевали бы в городах у себя. А мы сами проживем-перебьемся как-нибудь, - бубнил мужичок.
Иван стоял рядом с командиром, топтал снег худыми сапогами, не знал, что ответить. Наганом в зубы - за что? Они же другие, защитники, а он народ, никак нельзя. В нем поднималась отчаянная злоба, он кровь проливал, оплакивал товарищей, мерз, голодал, убивал - ради него, этого худого кривого мужичонки. А тот стоит в своих рваных валенках, неграмотный, упрямый, недоверчивый и возражает.
Его круг правильных борцов вдруг сузился, потерял бесконечные немые ряды тех, ради которых...
Он входил в деревню Ланцелотом на белом коне, ждал восхищения, благодарности.
В щели ставен глядели испуганные бабы, прятали дочек. На площади перед церковью стояли мужики, не снявши шапок. На колокольне застыл мальчик - ждал знака. Ему махнули рукой - спускайся. Без звона обошлись. И вот теперь так и говорят: не надо вас никаких, ни красных, ни белых, ни за царя, ни за народ. Смелый мужичок. Командир не удивился, агитировал простуженным голосом: землю крестьянам, мир, братство... деревенские молчали.
К командиру протиснулся один: у нас тут образованный есть, с ним потолкуй, а нам некогда тут стоять. Вон в той избе квартирует, - показал он. Народ стал расходиться.
- Стой, лошадей накормить. Женщин не трогать - в расход пущу. Людей по избам, а ты проверь, кто это у них схоронился, - приказал командир.
Иван пошел с мужиком.
- Идите впереди.
Напрягся, глядя в сутулую спину мужика, тулуп на нем был грязный, порванный, валенки хрустели на снегу.
Вошли в избу, метнулась баба, заслоняя маленькую девочку. Иван напрягся, наган в руку.
На полатях лежал худой человек, испуганно приподнялся.
- Я не военный человек, не шпион, болен, тиф у меня был, застрял тут с тифом, - скороговоркой прохрипел он, - у меня документы есть, вот и паспорт, и доктор написал заключение, я беженец.
- Я же не арестовывать вас пришел, что вы так испугались? - Ивану был противен его страх.
- А вы не испугались бы? Вваливается человек с наганом, я, знаете ли, не любитель оружия.
- Ах, не любитель! Я тоже не любитель. У вас есть другие способы борьбы?
- Почему борьбы? Почему обязательно борьбы, войны, революции!
Он протянул документы. Клим Самарин, адвокат.
- Как вы попали сюда?
- Бежал с женой на юг, из России вон. Заболели тифом, жена скончалась, а меня господь теплит еще.
Иван вышел командиру: сочувствующий, после тифа, напуган.
- Расходный? Присмотри за ним.
Иван взял вещьмешок и пошел устраиваться в избе.
Первый раз он попал в крестьянскую избу в детстве, ездил с отцом по деревням - отбирали сообразительных в училище на государственном довольстве.
Изба показалась ему смрадным адом. От запаха тошнота подкатила к горлу. Не мог пить, ему казалось, что он сейчас заразится от кружки и умрет. С черного потолка свисали тряпки, пучки сухой травы. Теснота, на лавке лежал полумертвый старичок, вонял перегаром. Женщина гремела горшками у печи. Он хотел быть Куком, Магелланом среди диких чужих людей, и вот такая возможность представилась ему, но совсем не радовала.
Отец воодушевился: вот, смотри, как народ живет. Нам, интеллигенции, надо вытащить его из этого скотского состояния. Как вытащить? А они сами? Пьют, в доме не чисто. Смотрят на отца, не понимают ничего. Нет, не отдадут сына в город, корову надо пасти, сено косить...
- Летом приедет, накосит тебе, отдай в город на учение, на всем готовом будет. Зимой тебе же лишний рот на печи сидит.
- Неее.
Война погасила в нем брезгливость. Пил из речки, не мылся неделями, ковырял ножом грязь из под ногтей. Но чувство отделенности от крестьянского народа не прошло. Он был воодушевлен, видел себя спасителем на белом коне. Но не мог представить их дружбы, родства ему не о чем было говорить с ними. Ему казалось, что и чувствовали они иначе, и мир их, простой, практический, был лишен красоты навсегда.
Вот и сейчас, подозрительно осматриваясь в чужой избе, он был надменно молчалив.
Попросил кипятку, у него была своя кружка.
Клим Самарин вопросительно смотрел, ждал допроса.
Иван старался расспрашивать равнодушно, скрывая любопытство.
- Товарищ Самарин, у нас, конечно, к вам есть неприятные вопросы. Тут белые стояли, что ж вы с ними не ушли?
- Видите ли, я не хотел быть обузой. Да и признаться, с ними тоже не по пути оказалось. Озверели. Такие же, вашего сословия, наверно, со своими идеалами. Повесили на колокольне двух сорванцов, которые с голодухи у них что-то там украли! А мать их, когда пощадить просила - кнутом по лицу. Глаз выбитый на снегу, видели такое? Я, признаться, впервые. Поеду с ними, разговоры пойдут, про русское благо и великое будущее... Господи, когда же вы все успокоитесь? У вас не останется никого, - голос его сорвался в хрип.
В неровном пламени свечки его худое серое лицо показалось Ивану лицом пророка. Как из Библии с гравюрами Доре.
- Останется, мы жилистые, закаленные. Вот увидите.
- Не увижу, - отрезал Клим неожиданно твердо, - давайте спать. Сторожить меня будете.
Иван устраивался на полу - постелил соломы, набросил шинель.
За печкой женщина укладывала девочку спать, храпел старик, повизгивали собаки. Иван свернулся клубком, наган по рукой. В избе было тепло, солома пахла летним лугом, васильками. Клим стонал и дергался во сне.
Стояли еще пару дней. Днем Иван был занят - фураж, зерно, агитации, расстрелы. К вечеру разговоры. Клим был рад поговорить, намолчался за пережитое время, торопился, нервно тряс руками, подыскивая слова.
- Вы были в Европе? В Париже кажется, что все эти события - взятие Бастилии, Термидор - были поставлены в театре. Гильотина, срезанные головы в корзинках бутафорские. Потому что они так спокойно в музеях смотрят на свои события.
Да, нищие на улицах, волнуются рабочие. Но, знаете ли, общественные катаклизмы у них не изменяют характера, вкуса к жизни, да, да, мелочного вкуса к ежедневности. Кафе, букеты фиалок продают на каждом углу. Даже в революцию - каждый день казнили, но фиалками торговали беспрепятственно, я читал.
А у нас что? Ежедневность презренна! Недостойна духа ни у вас, революционеров, ни у православных радетелей, которым царство божие необходимо на завтра. Размеренность разума недостойна, науками надо заниматься непосильно, все спозаранку, без завтрака и без ужина.
Недостойно и развлечение души - она искусства большого требует. Ни канкан плясать, панталонами трясти, нет, русский человек нуждается в великом печальном искусстве, где обязательно любовь и смерть соседствуют.
Только вчера, великое, и завтра, тоже великое, а между ними - метания, на одно опереться, другое поднять. И так сотни лет, миллионы страстных людей застряли на всем нашем хмуром пространстве.
А как быть другому, отличному от вас, филистеру, мелочному маленькому человеку, у которого чай с вареньем, канарейки в клетке, прогулки неторопливые, духовой оркестр в городском саду - и ничего не надо больше? Где бы ему схорониться, переждать среди ваших великих идей? Он не сирый нищий в болоте, которого спасать надо. И не враг жирный, которого бить. Он спокойный размеренный труженик. Ну не подходят ему ваши идеалы ни с какой стороны. Фиалок он хочет. А вы продолжайте, рубите головы....
Клим бессильно взмахнул рукой и замолчал. Дышал тяжело, напряженно.
- Помните у Толстого - князь Андрей Болконский беседует с Пьером. Они едут на пароме, Пьер вернулся откуда-то и возбужденно рассказывает, как он улучшает жизнь крестьян, как он переделает мир. Удивляется, что Болконский равнодушен к его устремлениям. Князь же возражает ему, что он занимается улучшением своей жизни. Помните? Перечитайте на досуге! Хотя какой у вас досуг! Так вот, вы Пьер, а я Андрей Болконский буду. Вот через сто лет беседуют они в чужой холодной избе. Голодные, измученные, рядом - мужик, тоже голодный, и злые все! Мог ли Толстой предположить, что мы все такие злые будем?
Вот посмотрите, Иван, падут ваши враги, нет, я неправильно выразился, проиграют Россию. Станут нищие, обездоленные - ну в общем все ваши подходящие определения тут - de juri и de facto. Что с ними делать будете? Вольются они в строй ликующих с киркой в руках? Сомневаюсь. Придется их убивать. Как потом жить будете, наубивав столько? Не в массовом масштабе говорю, нет. Вы лично! Как будете смотреть в глаза родным? Или у вас уже нет родных? Всех перебили вы и подобные вам? Ваши учителя в гимназии этому учили? Ваш отец учил? Эх, да что говорю, расстрелять меня за такие слова. Сейчас, чтоб не мучился тут, лежа в проклятой избе!
Подошла девочка, принесла ему пить горячий отвар, - спасибо, дочка, иди скорей. Иди к матери, не сиди с нами.
- Детей хоть не троньте!
Иван лег спать.
Пьер! Не Ланселот, не архангел Михаил, даже не всадник Апокалипсиса, Пьер - жалкий болтун, неуверенный гуляка, толстый слепой простодушный рогоносец, пошляк даже. Обидно.
А он значит Болконский, вместо ранения на Бородинском поле - тиф, да, и жена умерла. Ему теперь герань на окошках и канарейки в клетках.
Вдруг вспомнил мать, как перед зимой вытаскивала в сад свои цветы в горшках, чистила, наполняла новой землей... Как сушила изюм, как зимой он тыкался носом в замезршие простыни, развешанные во дворе. Он задремал, во сне проносились горячие кошмары, но скоро и они исчезли, видения светлого детства не пришли после, он проснулся в темной избе. Храпели люди, шептали во снах...
- Вот я хотел бы продолжать свою привычную жизнь, чтоб мое не отбирали, чтобы я мог жить в своем чистом доме, играть на фортепьяно, встречаться с друзьями, пить чай на веранде. Я шесть лет учился в университете, я работал, много работал на пользу Отечеству. И да, у меня были слуги, да. Не крепостные, я им деньги платил, не порол, кухарок не зажимал в углах, - Клим говорил тихо, неторопливо, даже насмешливо, - а вы? Вы же за чужое, незнакомое, неприятное боретесь тут? Вы ведь человек моего круга.
- Безусловно, согласен с вами, несправедливости много, и бедности, и немоты в народе. Но это не ваша бедность, вы же сами не захотите в мужиком за одним столом сидеть, сестер за него замуж выдать? И как он жить не захотите? Ну и придет он на ваших штыках и будете все в лаптях ходить? Напиваться, бить жен, вместо грамоте молитвы скрипеть? Этого хотите?
Вспомните историю, как народолюбцы царей бомбили, ходили в народ, в Сибири гнили, и что? Лучше стало? А вы сейчас нас перестреляете, нас, которые хоть какой-то цивильный порядок понимают, много грамотных останется вашим мирным справедливым обществом управлять?
Народ сам управится, стало быть? В масштабах всей огромной России? Вы это себе ясно представляете? Пока ваш рабочий выучится, кто управлять будет? Справедливо, прогрессивно, как же, европейскую справедливость обеспечит, как в Швейцарии.
Иван жадно слушал, вспоминал споры в отцовском доме, искал там ответа, что вот да, постепенно - этого отец хотел. Добром, просвещением.
- Вот оно, это важное слово "постепенно". А война - это не постепенно. И кстати, постепенное не вышло. "Умом Россию не понять"? Рюриковичей звать, вроде как золотой век был при них? Или это опять вороватое историческое вранье? Тогда ведь и батогами били, головы рубили?
- После войны - будем постепенно. Расчистить место. Начало - это всегда рывок. И вам не стыдно было перед кухарками вашими, что едят скудно, а у вас жаркое на столе? Даже в детстве? - спорил Иван.
- В детстве, говорите? Может и было. Но со временем ушло, быстро ушло. Помните, у Толстого, князь Болконский говорил Пьеру: головы жалко, а спины найдутся. Вот повторяю, вы Пьер, стало быть, а я Болконский. Вы видите возможность царства добра для всех, а я не вижу. Я вижу возможность добра для себя. Наверно если таких как я будет легион, то вот мы и составим уже ваше всеобщее добро, - Клим усмехнулся, - перечтите Толстого, господин красноармеец.
В голове проносились правильные убедительные слова, он жалел, что отец не может быть при разговоре, слушать, наклонив голову вбок и кивать, согласно кивать на каждое его слово.
Ему казалось с уверенностью, что он продолжит беседу, как если бы они сидели в гостиной, или на скамейке в саду - так же неторопливо, беззлобно, может, с легкой иронией. Ему нравился этот Клим Самарин, в другое время они могли быть друзьями, он вдруг впервые отчетливо увидел случившееся - революцию, войну - как несчастье, как потерю. Старый мир показался ему прекрасным, как мечтательные миры его детства. Это от подлости, это слабость, - он отгонял свои сожаления, вызывая в памяти битых колодников, голодных нищих и повешенных декабристов.
Пришло время уходить. Командир досаждал: о чем разговариваете? Агитируешь? Пара мужиков прибилась к отряду. Надо было решать с Климом - забирать, оставлять?
Иван спросил: до города можем взять, хотите?
- У меня к вам просьба. Я человек верующий, и сам не могу себе помочь, но надеяться на вашу помощь хотел бы. Я сейчас выйду к оврагу, а вы пристелите меня.
- Вы что, с ума сошли? Я не убийца!
- Не убийца? Ну хорошо, оставим это обидное слово. Я не предлагаю вам быть убийцей. Мне ведь не выжить, только мучиться осталось, и людей вокруг мучить, их доброту испытывать. Я вам в будущем мире не пригожусь, даже если выживу случайно. Вы можете считать меня врагом, а застрелить врага - это для вас благородное дело. Вот, совершите еще один подвиг. Я вам помогу - горячо зашептал Клим, видя его растерянность, - с ножом пойду. У вас все основания, свидетелей полная улица. Сделайте милость, дайте мне с женой, с моими родителями соединить души.
Клим засуетился. Спустил на пол босые ноги. С трудом встал - мелкий, худющий, с трясущейся головой, в грязном исподнем. Князь Андрей. Он проковылял к печи, хозяйка подбежала, схватила его за плечи: вашество, куды вам?
- Сейчас, сейчас, мне вот красноармеец поможет. Иван подхватил его, повел во двор.
- Давайте еще немного отойдем, к оврагу, - Клим вдруг обнял его, - вот здесь. Вы понимаете, да? Вы стреляете во врага ваших идеалов! Я вас всех ненавижу, милостивый государь.
Наган сухо щелкнул, и Клим повалился. Иван подошел, бесстрастно посмотрел в стекленеющие глаза. Спихнул сапогом в овраг и побежал на улицу.
Комиссар приказал в седло.
Он ехал медленно. Ему вдруг стало легко. Этот человек пытался разрушить его, повернуть назад, ослабить воспоминанием. Он стал мудрее и зорче, он распознал врага.
Беготня, стрельба, короткий мучительный сон, торопливые щи, озноб, боль - вот из чего состоят дни жизни Пьера Безухова 1921 года. Он устал. Всего три года войны - и уже смертельно устал.
Вдруг безумно захотелось перечитать Толстого. Вспомнил отцовский книжный шкаф, напряг память - на нижних полках стопки журнала "Нива", да, там он читал "Войну и мир", и "Воскресение"... Забирался с ногами в кресло, бархатная обивка потерлась, перетягивали летом пестрым полотном. Сестрам не нравилось - грубо, по-дачному.
Как давно это было. Вспоминал, как чужое, бегущее перед ним в кинематографе нелепое действо.
Отец любил "Севастопольские рассказы". Читал вслух детям. Иван страдал от таких вечеров.
Впервые он осознал неизбежность смерти, страданий, связанных с ней. Жизнь у Толстого представлялась мучительной чередой усилий без ясной стоящей цели.
Потом командир смеялся: Иван разговаривал во сне, упоминал Толстого. Через несколько дней в городе зашел в библиотеку спросить "Войну и мир". Полистал, нашел место - про разговор на переправе. Понимал с трудом, как на чужом языке, который учил старательно, но бездушно. Расстроился, рассердился на себя. В углу лежали газеты - вот его чтение. Полистал, окинул взглядом жалкие полупустые полки. Вот кончится война, что он будет делать долгими зимними вечерами? Опять привыкать читать. Привыкать учиться. Вдруг его охватил страх - не сможет, уже отупел, опростился. Иван вышел из библиотеки и пошел казармы.